Реалити-шок : Предисловие редактора

Молодой, но уже завоевавший признание, российский исследователь Павел Родькин, написал актуальную книгу. Он взялся за почти неподъемную тему! Репрезентация войны в условиях затормозившей глобализации и интегрированных коммуникаций — это тема столь фундаментальная, сколь и мозаичная, проявляется с разных сторон, в зависимости от угла зрения автора.

Проблема в том, что к исходной мозаичности сейчас добавляется политическая острота, когда очередной «лик войны» и методы его репрезентации обществу формируются на наших глазах и так легко незаметно для себя скатиться к обсуждению технологий вместо анализа фундаментальных корней явления. В этом плане книга Павла Родькина выгодно отличается от большинства попыток исследования проблемы, хотя мы, естественно, понимаем, что это пока еще только первый шаг к осмыслению явления.

Явления, с которым, похоже, нам предстоит в той или иной степени сталкиваться сравнительно часто в обозримой перспективе.

Вероятно, имеет смысл посмотреть на результаты исследования не только с коммуникационной точки зрения и с позиций социальной философии, но с точки зрения развития именно военной стороны вопроса. Ибо диалектика войны и коммуникаций, «спящая» в нашем подсознании в мирное время, становится очень важной не только в периоды войн, но и в момент кризиса, когда в нас просыпаются забытые архетипы поведения и навыки коммуникаций, о которых мы порой и не имели представления.

Военный вектор позволит нам оценить историчность предпринятого П. Родькиным исследования и его значимость именно в контексте военно–политической диалектики, навыки которой, увы, постепенно утрачиваются. Впрочем, фоном для военного вектора, естественно, останется социальная философия и рассматриваемый автором феномен коммуникационное явление «репрезентации войны».

Феномен отношения к войнам состоит в том, что редко кому из футурологов и социологов удавалось увидеть будущую войну. То есть, конечно, на уровне специалистов выдвигались некоторые идеи, которые потом воплощались — удачно или неудачно — в железо и кровь. Но никому и никогда не удавалось сформулировать целостное видение феномена будущей войны, хотя попытки предпринимались постоянно. Слишком уж завораживающим был образ Молоха, пожирающего тех, кто его породил. В этом и есть суть явления «репрезентации войны» — оно не существует вне диалектики объективного и субъективного. Но когда мы говорим о субъективном, мы обязаны понимать, что это «субъективное общественное».

В этом смысле рассмотрение войны с социокультурной точки зрения не просто правомерно — обязательно. «Вмещающее» социокультурное пространство в большинстве случаев было определяющим фактором в эволюции того, как войны проходили в реальности и как они отображались в общественном сознании.

Войны войнам рознь. Феномен войны в том, что война бывает только историчной. Не существует войн вообще, вернее, почти не существует. Война всегда существует «здесь и сейчас» и является порождением того исторического, экономического и культурного контекста, который существует в рамках данного операционного пространства. Попытка вести «неисторичную», если так можно выразиться, войну редки, порой опереточны и всегда кончаются тяжелым поражением.

«Войны полководцев» времен Фридриха Великого, говаривавшего, что идеальная для Пруссии война —это когда бюргер даже не знает, что его страна воюет, и довоевавшегося до полного истощения ресурсов тогдашней Пруссии.

«Операционная война» Клаузевица, пытавшегося осмыслить войну как контекстный феномен, но оставшегося вне понимания значимости социальных (а по сути — и экономических в тогдашнем понимании этого термина) факторов.

Попытка «интегральной войны» Барклая де Толли и Кутузова, вписавших, кажется, впервые войну в экономический и социальный контекст страны и начавших опираться на ландшафт, природный и социальный, территории, где ведутся боевые действия. «Впрочем, «мейнстримом» это тогда не стало — это видение явно опередило свое время.

Логистическая война Нельсона и Веллингтона на море и на суше, бывшая основой колониальной военно–политической ментальности.

«Войны фронтира» при формировании окончательного облика США и Гражданская война в США как предвестница «Первой империалистической», как говорили в раннем СССР, которые считались совершенно «нетипичными» для своего времени.

«Пехотный блицкриг» с политическими целями от Мольтке и Бисмарка, продемонстрированный во Франко–Прусской войне, что, впрочем, можно считать возвращением к «линии Клаузевица», когда главными задачами армии были именно операционные.

Все эти войны отражали то, что можно назвать «вмещающим ландшафтом», т.е. совокупность природных, рукотворных и социальных особенностей той территории, где война происходила. Но они его, ландшафт, также и формировали.

Упомянутые выше подходы — суть различные лики войны, менявшейся в историческом (а значит, и социальном, экономическом и технологическом) контексте. Но это одновременно и разные репрезентации войн, в зависимости от того, в какую коммуникационную эпоху реализовывалась та или иная модель ведения боевых действий.

Важно, что все эти «разные лики» войны были даже не в XX веке, когда средства коммуникаций и, прежде всего, визуализации событий стали доступны массовой аудитории. Подлинные «образы войны» были достоянием элитных классов. Большая часть населения воспринимала «войну» как безусловно трагедию, но, если так можно выразиться, «в пересказе», причем неоднократном. Массовой, общедоступной репрезентацией войны можно было бы считать «героические» постановочные фотографии людей в мундирах, с избытком наполнявшие семейные фотоальбомы. И в этом был залог устойчивости политических и социальных систем. Общество было до известной степени эмансипировано от образа войны как таковой, пока война не приходила в их дом. Но принцип репрезентации войны, о котором пишет Павел Родькин, уже начал формироваться применительно к тем социальным и технологическим условиям, которые имелись.

Реальность XX века была травматичной, поскольку и социокультурный контекст, и технологии сделали возможным привнесение «лика войны» в каждый дом. Война «дотягивалась до всех». Исключение составили, пожалуй только американцы, но и это произошло во многом из неизобретательности японцев и недостатка у них пространственного мышления.

Главное, однако, заключалось в том, что война в XX веке, а стало быть, и ее образ, репрезентация, как методологически корректно формулирует П. Родькин, стала массовой и начала касаться широких слоев населения. Существенно более широких, нежели в прежние времена, когда армия численностью 600 тысяч человек именовалась «великой», хотя по численности была примерно равна одному советскому фронту или двум германским полевым армиям времен Второй мировой войны. Каждый или практически каждый мог соотнести образ войны с той реальностью, которую он наблюдал вокруг себя. А смысловые манипуляции могли иметь успех только до тех пор, пока были соотносимы с реальностью.

Собственно, все ухищрения в сфере коммуникаций, которые предпринимались после окончания войны США в Индокитае, по большому счету сводились к тому, чтобы сделать участие в той или иной войне менее травматичным для общества. Ведь если относительно небольшой по меркам XX века и «дистанционный» для США конфликт закончился такими психологическими потрясениями, то что же может случиться, если обновленный в соответствии с уровнем развития технологий «лик войны» реально заглянет в каждый американский щитовой домик где–нибудь в пригородах Буффало или Атланты?

Важно, однако, особо подчеркнуть важную мысль П. Родькина: основную, наиболее тяжелую моральную травму американскому обществу нанесла не столько война, сколько ее репрезентация, существенным образом отличавшаяся и от американской части Второй мировой войны, и даже от нелюбимой в американском обществе войны в Корее 1950—1953 годов. Наверное, правомерным будет сказать, что именно война США в Индокитае стала первой войной, в которой репрезентация оказалась важнее самой войны. Собственно, поэтому эта война и стала совершенно некорректно называться «Вьетнамской войной».

То, что мы наблюдали в стремлении изменить репрезентацию войны, было попыткой возврата к временам Фридриха Великого, когда общество могло и не знать, что страна воюет. И надо сказать, что с технологической и социальной точек зрения многое было возможно. В конечном счете, развитие наемных (из политкорректности называвшихся «добровольческими») армий второй половины XX века в промышленно развитых странах более всего напоминало французский Иностранный легион, куда можно было набирать тех, кто не мог стать полноценным продвинутым потребителем. Технологии применения вооруженных сил также давали Западу возможность минимизировать соприкосновение с противником. Благо, в основном Запад вел конфликты колониального типа, на фоне которых такая досадная мелочь, как Фолклендская война 1982 года выглядела несколько пугающе и вызывала у западного обывателя вопрос: а что будет, если на месте бездарных аргентинских генералов вдруг окажутся русские? Картинки догорающих на краю света британских кораблей надолго отпечатались в умах западных обывателей, но, вероятно, стали еще и хорошим уроком для западных специалистов по медиа.

Поэтому не удивительно, что именно после Фолклендской войны начала усиленно пропагандироваться идея некоей «новой» войны, не то чтобы гуманитарно «чистой», но уж точно отличающейся от тех мрачных картин, которые помнили, как минимум, два поколения западных политиков. Даже ядерная война трудами Рональда Рейгана с нейтронной бомбой начала становиться несколько «почище», не говоря уже о футуристической до потери здравого смысла программе «Звездных войн».

Иными словами, образ войны оставался хоть и вполне людоедским — достаточно вспомнить почти прямые репортажи о бомбежках Багдада и Белграда — но важным обстоятельством было то, что западному обывателю была накрепко внедрена «в подкорку» нехитрая идея, что в современном мире «людоедом» может быть только он. И что, как бы трудно ни шли дела — очередной «мировой злодей» должен все же быть страшным, а иначе какой же он злодей — «добро» победит и для этой победы обывателю ничего особенного делать не придется.

Странно, но эту уверенность не поколебали даже события 11 сентября 2001 года, которые можно было толковать как угодно, но то, что это была новая репрезентация войны, причем касающаяся широчайшей «целевой аудитории», — факт. Но, парадокс, никаких принципиальных изменений в репрезентации войны не произошло. Во внутренней политике — произошло беспрецедентное нагнетание «патриотической истерии», но в «репрезентации войны»… Нет, пожалуй, никакого нового «лика войны» события сентября 2001 года нам не явили. «Безликий террор» так и остался безликим.

Это могло означать только одно — сложившиеся методики репрезентации войны вполне адекватны и состоянию общества, и политической ситуации, и возможностям технологий, которые пока не давали возможность погрузить потребителя в полноценную виртуальную реальность.

А главное — этот образ вполне можно было уже начинать продавать населению, поскольку он изумительно — именно изумительно — соответствовал тогдашним представлениям о том, как должен выглядеть гармоничный мир «западной» цивилизации. Гаджеты, мерцание жидкокристаллических экранов и напряженные лица операторов боевых машин. Не всегда можно было отличить — то ли это сцена из очередных трансформеров, то ли документальный фильм о будущем на одном из глобальных телеканалов, то ли репортаж из командного центра беспилотников США, которыми «Империя добра» собирается уничтожать очередных злодеев. Согласитесь — это уже не столько «лик войны», сколько лик вполне приемлемого для рядового «квалифицированного потребителя» шоу. Собственно, Павел Родькин пишет именно об этом: «Война предстает в качестве реалити–шоу в форме «обязательных» видеоотчетов, таков ее новый образ. Сегодня все участники военных действий вовлечены в производство медиаконтента гораздо сильнее, чем это происходит в потребительских практиках с помощью того же Periscope» (с. 89 изд.).

Но вот показывать обывателю новый «лик войны» оказалось совершенно излишним. Наверное, потому, что уже тогда, в начале «нулевых», было понятно, что этот «лик» может оказаться то ли излишне страшноватым, то ли, напротив, привлекательным. А возможности СМИ сделают его слишком сильным противником.

Проблема современного восприятия войны заключалась в том, что в «нулевые», этот золотой век «инвестиционного капитализма», создалось впечатление, что в войне можно победить, не выходя, в сущности, на «поле боя». Термин «диванная война», ставший символом российско–украинского информационного противостояния 2014—2015 годов, в действительности отражает более глубокий и в чем–то более опасный феномен утраты «войной» (тем, что считается «войной», и тем, что войной является на самом деле) своей пугающей с точки зрения общественного мнения сущности. Однако именно на «страхе» в различных — рациональных и иррациональных — его проявлениях держалось пресловутое «сдерживание», причем как военно–силовое (deterrence), так и политическое (containment). То есть объективно движение в сторону превращения «войны» в потребительский феномен, вполне приемлемый для западной общественности и — более широко — для «граждан мира», привыкших к тому, что «война» — это «где–то»… Так и хочется сказать, «в далекой–далекой галактике».

Впервые, к слову, феномен нестрашной войны был апробирован именно в «Звездных войнах». Хотя, конечно, и там умирали и погибали, но герои погибали «за свободу» и в единичном количестве. Едва ли за первые три культовые серии у «хороших» в межгалактической войне погибло более двух десятков «лиц», если не считать, конечно, жителей планеты, уничтоженной первой «Звездой смерти». А у «врагов» погибали какие–то безликие «куклы», которые во второй порции фильмов и правда оказались клонами. То есть априори не совсем людьми.

Вспомним, как во вполне серьезных исследованиях приводились различные аргументы сомнительного авторства «великих китайских военных философов» (давайте вспомним, когда Китай выиграл войну в последний раз?), которые говорили, что в принципе можно победить, даже не выходя из дома. Как это ни смешно, технологические инструменты давали эту возможность, и, казалось, приближение «образа войны» к компьютерной стрелялке являет собой естественный итог развития практики «колониального конфликта», характерного для Запада в постбиполярный период.

Впрочем, не забудем и унаследованный нами феномен «самопожирания» источников, движущих сил военного конфликта — разрушение военной инфраструктуры. И если инфраструктура сегодняшней войны — это медиа и коммуникационные платформы, то именно они должны — по логике — стать объектом первого удара. И это не вопрос пресловутых кибервойн — это вопрос в том числе и «физического» разрушения того социального пространства, которое «кормит» социально же войну. Если следовать этой логике, мы с неизбежностью придем к простой мысли — что первый удар в будущей войне должен быть сделан именно по коммуникационным платформам.

Собственно, именно так в своей войне против западных социальных институтов и пытались в пределах своих технологических возможностей, естественно, действовать радикальные исламисты, фактически оккупировавшие на какое–то время значимые в западном мире коммуникационные платформы. Да, ресурсов для информационного доминирования у исламистов в этот раз не хватило, однако подчеркнем, что только на этот раз. Но логика такого поведения антисистемных сил была задана именно той моделью репрезентации войны, которую «система», т.е., будем прямо говорить, глобальные СМИ, реализовывала в интересах глобальной же элиты.

Приведу еще одну, кажется, ключевую мыль из работы Павла Родькина: «Если исчезает реальный объект, то "аватар" становится первоисточником, которым можно управлять и который может меняться в режиме реального времени. Избыток реальности приводит к возможности манипуляции не только информацией, что было реализуемо и при значительно менее гибких технологиях ее воспроизводства, а полноценной фальсификации, т.е. — подделки, выдаваемой за настоящую вещь, изменению вида или свойства (и восприятия) объекта фальсификации. Фальсификация превращается в норму и создает, таким образом, новый тип социальных отношений…» (с. 24 изд.).

Образ войны, сформировавшийся в процессе гражданского конфликта на Украине, является интересным феноменом, который будет еще, вероятно, предметом спокойного обсуждения и анализа. В нем впервые выявился феномен одновременного существования в массовом общественном сознании различных реальностей, связанных с образом войны, причем реальностей противоречивых, нецельных, однако сориентированных на удовлетворение потребностей всех имевшихся в украинском обществе «групп потребителей».

В конечном счете, «репрезентация войны» подразумевает две стороны: тех, кто репрезентует «войну», вернее тот образ, который в данном конкретном обществе считается войной, и ту сторону, которая, как правильно отметил Павел Родькин, этот образ «потребляет». Проблема современной репрезентации войны заключается не только в том, что ее глобальному обществу представляли. Проблема в том, что вовлеченные в информационные и социальные процессы глобализации люди, десятки и сотни миллионов людей, эту репрезентацию потребляли и свыклись с тем, что «война в Фейсбуке» — это и есть тот основной, если не единственный образ войны, с которым они могут столкнуться в течение своей спокойной жизни европейского или американского потребителя.

И в этом смысле работа Павла Родькина важна тем, что дает нам новую методологическую парадигму обсуждения исследования проблем развития информационного общества (и, увы, информационных манипуляций) в современную эпоху. Парадигму, которая будет гораздо более рельефной и многоуровневой, чем ставшие уже обыденными рассуждения о технологиях, как единственном драйвере развития военного дела. Работа Павла Родькина показывает нам сложную диалектику общественного запроса, если хотите, множественность драйверов развития военной силы в современном мире, среди которых фактор потребительски привлекательной репрезентации войны был и, вероятно, остается далеко не последним.

Только нужно помнить одно исключительно важное обстоятельство: информационные технологии в отличие от военных по своей сути доступны всем. То есть, практически любая минимально организованная сила может использовать в современном мире, в рамках потенциала современного информационного общества практически любые технологии информационных манипуляций и репрезентации «своей» войны. Что и доказали в последние годы радикальные исламисты, которые почти выиграли войну за «умы и сердца» сравнительно широких кругов мировой, в том числе и европейской, общественности.

Павел Родькин, безусловно, прав, когда отмечает: «Фактически возвращение публичной казни, публичности смерти как таковой, трансляции которой боевики ИГ уделяют столь много внимания, ведется не только государством, но и преступниками для равноудаленного от субъектов и объектов действия умиротворенного потребителя» (с. 86 изд.).

Радикальные исламисты, которые, казалось бы, действовали, исходя из задачи разрушения системы западных и псевдозападных социальных и политических институтов, которые и позиционировали себя, и по сути своей были антисистемной силой, на практике действовали в той же логике репрезентации войны, что и «цивилизованный мир». Логике репрезентации войны как некоего потребительского продукта.

Исламистам не хватило чувства меры и вкуса, если хотите, но с доступом к «технологиям репрезентации» войны у них никогда не было проблем. При этом надо помнить, что конкурировать исламистам с их репрезентацией пришлось с той самой «чистой» репрезентацией войны, так долго выстраивавшейся западными специалистами.

Мораль проста: реальность современного пространства глобальной политики оказалась куда более суровой и жестокой, нежели представляли себе концептуалисты, перекладывавшие красивые модели «информационного общества» на суровую реальность войны — реальность «железа и крови».

Ведь что такое «война в Сирии»? Это была попытка «продать» западному и, прежде всего, западному обывателю почти абсолютную в социальном плане «виртуальную военно–силовую реальность», которая практически не имела отношения к тому, что в действительности происходило «на поле боя». Начать с того, что «сирийская» война происходила не только в Сирии. Эта война должна была стать «идеальной войной» эпохи интегрированных коммуникаций, в которой был бы достигнут «эффект погружения» потребителя в события, причем в те события, которые «нужны», а не те, которые в действительности происходят. Причем маркетинговый «оконечник» этой политики был на этот раз настолько очевиден, что порой это было даже несколько шокирующим.

Но не стала. И не только потому, что Россия — первой из значимых в глобальном отношении сил — решилась сменить логику поведения, но и потому, что «побочные результаты» этой «идеальной войны» начали стучаться в дома «идеальных потребителей». Причем это также произошло совершенно в логике развития глобализации, хотя бы и затормозившейся.

Означает ли это крах политики «корректируемой репрезентации» войны и военной реальности? Отнюдь. Это всего лишь означает новый цикл поисков удобной потребительской формы, если хотите, маркетинговых исследований. Вопрос только в том, что вряд ли отправной точкой в этом поиске будет идея о полной эмансипации образа войны от самой войны. Эту часть стратегии «репрезентации войны», вероятно, можно считать устаревшей. Но вот в остальном…

Новый «лик войны» уже начинает проявляться сквозь туман виртуальной реальности, однако пока мы только догадываемся, каким он будет.

А значит, нас ждет много удивительных открытий, а автора — не меньший объем новых глубоких и масштабных исследований.

Дмитрий Евстафьев
К. полит. наук, профессор НИУ ВШЭ

Родькин П. Реалити-шок. От репрезентации потребления к репрезентации войны: Критический очерк. М.: Совпадение, 2016. С. 5—19.




Друзья

Логосклад.ру

© Любое использование материалов без согласия автора не допускается.
При использовании материалов сайта соблюдение авторства и ссылка на prdesign.ru — обязательны.
© (2003—2017) Павел Родькин

English